Цикловедческое каприччо о «Крымских очерках» А.К. Толстого (1867)

Филологический журнал.  2007. № 2 (5): К 60-летию Михаила Николаевича Дарвина. С. 110-114

Рольф Фигут

«И Ифигения едала, когда она была в Крыму»:

цикловедческое каприччо о Крымских очерках

А.К. Толстого (1867)[1]

Клонит к лени полдень жгучий,

Замер в листьях каждый звук,

В розе пышной и пахучей,

Нежась, спит блестящий жук;

А из камней вытекая,

Однозвучен и гремуч,

Говорит, не умолкая,

И поет нагорный ключ.

Эта замечательная лирическая миниатюра, второй текст цикла, очаровывает среди прочего игрой гласных («у» в большинстве рифм) и согласных («Клонит к лени», «ключ»). Она полна любви к природе, но и тайного эротизма, не лишенного при том легкого, как цветочная пыль, комизма (жук, который нежась спит в розе). Эта миниатюра продолжает лирический показ южного, теплого и нежного царства, хранимого Дианой, которое в первом стихотворении противопоставляется снежной «неприступной крутизне» горных владений «сердитого бога», «врага веселья». И она незаметно вводит в лирический цикл элемент «совместимости с литературным реализмом» (моя терминология)[2].

Эффект реализма производит также подчеркнутая нарративность, которая присуща 3-му («Всесильной волею Аллаха…») и 5-му («Вы все любуетесь на скалы…») стихотворениям и которая распространяется вспять на самое начало цикла. Подробно рассказывается здесь о трудном походе группы туристов по Чатырдаху, о приготовлении ночного пикника  с видом на чудесную крымскую природу и даже о «деревенском аппетите» циклического субъекта, который защищается от упреков товарищей по путешествию ссылкой на Ифигению, которая тоже «едала, когда она была в Крыму». Не преувеличил ли здесь поэт нарративность и реализм? Не выиграл ли бы цикл, если б он убрал эту не слишком лирическую мелочь? Оставим этот вопрос пока открытым.

В ситуацию группы туристов в Крыму вмонтируется уже с 4-го текста («Ты помнишь ли вечер, как море шумело…») сюжет, который окажется основным для всего продолжения цикла: любовь циклического субъекта к женщине, исполненной горя, грусти и отчаяния. Впрочем, любящие постоянно ездят верхом («В молчанье над морем мы ехали рядом, / С рукою сходилась рука») – ситуация, которая будет продолжаться до последнего, 14-го текста цикла.

Само 4-ое стихотворение наполнено реализмом чисто тургеневского типа («Одежды твоей непослушные складки / Цеплялись за ветви, а ты / Беспечно смеялась – <…>»), но при его помощи разрушается та нарративная последовательность, которую вносят в цикл тексты 3 и 5. Впоследствии исчезает мотив группы туристов, в которой участвует циклический субъект (и, может быть, его возлюбленная), сменяясь ситуацией поездок верхом с любимой. Одновременно исчезает нарративная логика, уступая место логике ассоциативной.

Дело в том, что все дальнейшие лирические очерки, эвоцирующие поездки верхом, служат не столько лирическому описанию крымских мест, сколько своеобразному утешению горюющей возлюбленной. Ее «опустошенной» душе представляются три реальных “опустошения“, которым противодействует любящая природа. С последней ассоциируется утешительная, любовная речь поэта. Реальные „опустошения“ касаются, впрочем, все более и более отдаленных по времени ситуаций.

С современным поэту периодом связаны 8-й и 9-й тексты. Они построены вокруг мотива опустошенного дома, несущего на себе следы недавно прошедшей крымской войны и служащего аллегорией сперва печальной души любимой (8-й текст), а потом и обиженной врагами народной души (9-й текст). Приведу только миниатюрный 8-й текст:

    8

Обычной полная печали,

Ты входишь в этот бедный дом,

Который ядра осыпали

Недавно пламенным дождем;

Но юный плющ, виясь вкруг зданья,

Покрыл следы вражды и зла –

Ужель еще твои страданья

Моя любовь не обвила?

Аллегоричность придает стихотворению характер несколько вневременной, совместимый также с постромантизмом; зато ярко реалистичный характер несет в себе патриотическое развитие темы в 9-м стихотворении.

С обширным историческим периодом (с поздней античности по XIX в.) связан второй мотив – печальный вид опустошенного горного города евреев и караимов, история которого рассказывается с большим сочувствием; имеется в виду не названный по имени город Чуфут-Кале (текст 10-й, «Тяжел наш путь, твой бедный мул…»).

Третий мотив „опустошения“ восходит прямо к мифической античности. В 11-м тексте («Где светлый ключ, спускаясь вниз») герои посещают крымские места, где некогда существовали (по легенде?) роща и храм Дианы. Но этот мифический мир сейчас опустошен:

Но уж не та теперь пора;

Где был заветный лес Дианы,

Там слышны звуки топора,

Грохочут вражьи барабаны;

И все прошло; нигде следа

Не видно Греции счастливой,

Без тайны лес, без плясок нивы,

Без песней пестрые стада

Пасет татарин молчаливый…

Здесь выражается, правда, постромантическое разочарование в лишенном волшебства и мифов мире, но уже нет того немного навязчивого реализма, который присутствовал в некоторых текстах начальной фазы цикла.

Само собой разумеется, что после этих двух картин опустошения появляются утешающие тексты – потрясающее любовное стихотворение 12-е («Солнце жжет; перед грозою») и два концевых стихотворения о целительной силе природы и о «возможном счастье» (13-й и 14-й тексты).

Но что в конце концов с Ифигенией, которую ввело 5-е стихотворение в таком юмористическом и чересчур реалистичном ключе? Этот мотив возвращается, в несколько скрытом виде, в связи с «лесом Дианы» и с «храмом Дианы» в только что упомянутом 11-м тексте:

На той скале Дианы храм

Хранила девственная жрица.

Оказывается, что перед нами намек на мифологическую историю Ифигении в Тавриде, широко известную из трагедий как Еврипида (414–412 г. до Р.Х.), так и Гете (1786 г.). Ее мы можем сократить в применении к нашему циклу следующим образом: Ифигения подлежит, со всеми членами рода Тантала, потомственному божественному проклятию. Назначенная к жертвенной смерти от руки отца Агамемнона, она волей богини Дианы спасается и перевозится в Тавриду, сиречь в Крым, где служит как жрица Дианы. Там она вначале долгое время одержима грустью и печалью. Ее мучит тоска по родине, а у Еврипида притом еще отвращение к кровавым человеческим жертвам, которые она обязана совершать на алтаре Дианы; у Гете же – отвращение к любви таврического царя, Тоаса. Но в конце и после долгих перипетий Ифигении удается счастливо возвратиться на родину, в сопровождении брата Ореста и его друга Пилада – у Еврипида путем побега, у Гете – благодаря человеческому великодушию Тоаса.

Смысл намека на этот миф очевиден – он должен лишний раз убедить героиню-возлюбленную, что будет конец и ее роковому горю, что для нее и ее друга «еще возможно счастье».

Мифологическая аллюзия на историю Ифигении облагораживает задним числом утрированный реализм мотива «голодной» Ифигении в 5-м стихотворении, которое, как теперь оказывается, является даже очень нужным в смысловой конструкции цикла – без него аллюзия на мотив Ифигении осталась бы нечитабельной.

В заключение можно сказать, что при развертывании цикла и его нарративность, и его своеобразный лирический реализм проходят процесс некоего преображения и возвышения, – что вовсе не означает уход от реализма. Циклический субъект ассоциируется во 2-м тексте с «блестящим жуком», спящим в пышной розе, заявляет о своем «деревенском аппетите» в 5-м тексте, символически отожествляется с влюбленным богом моря, бросающегося в объятия «изнывающей земли» (12-й текст), – но никогда не теряет профиль бережно любящего «реального» современного мужчины. Очень хотелось бы в дальнейшем подискутировать о благородном лирическом реализме этого обаятельного цикла, и в связи с этим – о его жанровой близости к поэме…


[1] Л.Е. Ляпина проанализировала цикл в сборнике: Der russische Gedichtzyklus. Ein Handbuch / R. Ibler (Hg.). Heidelberg, 2007. С. 131–135 (с библиографией). Она правильно отрицает биографический подход, но как бы немного пугается даже и тематической стороны произведения. Однако его «музыкальная» сторона – переход от контрастности начала к более гармонической согласованности текстов средней и концевой частей – показана автором самым убедительным образом.

[2] Проблему лирики в эпоху литературного реализма XIX в. стоит теоретически заново продумать, особенно в сравнительной, европейской перспективе. Не знаю, правы ли те, кто судит, что реалистической лирики вовсе нет, но я убежден, что есть типы лирики (и лирического цикла), характерной для эпохи реализма, или, иначе говоря, совместимой с реализмом, несмотря на некоторые ее постромантические черты, или даже в силу этих черт. «Крымские очерки» А.К. Толстого мне представляются хорошим примером такой лирики.